Факультет архивоведения и документоведения


Памяти учителя

Памяти учителя
 
О милых спутниках, которые наш свет
Своим сопутствием для нас животворили,
Не говори с тоской: их нет;
Но с благодарностию: были.

В.А. Жуковский 1821


Об этом удивительном человеке и ученом трудно писать мемуары. Потому что невозможно смириться с его слишком быстрым уходом: не той ли легкой походкой, которой он пролетал по Институту, взошел он в холодное мартовское небо, чтобы спросить у Кропоткина о том, чего он не успел найти в архиве, чтобы обнять друзей и соратников, ушедших раньше, чтобы вновь увидеть отца, которого он потерял в войну еще ребенком?

Наша первая встреча определила мою научную судьбу, хотя я совершенно не подозревала об этом, когда весной 1992 г. почти на выходе из вестибюля РГГУ моя мама, желая проверить чьим-либо взвешенным мнением мое возрастающее стремление поступать только в МГИАИ, остановила у массивных дверей РГГУ высокого седого профессора с военной выправкой и обратилась к нему за советом. Она знала, а мне объяснила только потом, что мгновенно откликнувшийся на неожиданный вопрос, серьезно спросивший будущую абитуриентку о научных интересах и поговоривший с ней по-французски доброжелательный и доступный в общении ученый был…Директором Историко-архивного института. Привыкнув к директорам, которые на все окружающее смотрели сверху вниз, а интересовались только собственным начальством, я была поражена обстоятельностью, с которой он ответил на наш несвоевременно заданный в дверях вопрос, а также обрадована его заверением, что поступать мне нужно «именно к ним», на Никольскую.

После поступления мне случалось слышать, что за глаза, говоря о директоре, студенты иногда называли его «Monsieur Starostine», с ударением на последнем слоге фамилии, отдавая дань его прекрасному знанию французского, его любви к истории и архивоведению Франции, и его неизменной элегантности и старорежимной, уважительной манере общения со студентами. Было заметно, что и коллектив Института и студенты внимательно и пристрастно следят за деятельностью его первого, выборного директора. Евгения Васильевича уважали и за обширные знания в самых разных областях, и за чуткое и одновременно принципиально отношение к коллегам и ученикам, и за его патриотизм, органично сочетавшийся с подвижническим отношением к профессии. Но самое главное – непререкаем был его моральный авторитет: ученого, руководителя, офицера, рыцаря архивной науки.

Удивительно, но Евгений Васильевич меня не забыл, и на обычное, произнесенное без надежды на разговор «здравствуйте», ответил студентке первого курса французским «bonjour». Позже я поняла, что он пристально следил за владеющими французским студентами, мечтая создать для них специализацию по изучению архивов Франции. Чтобы приобрести ремесло архивиста, на всякий случай не «привязанное» в наше смутное время к конкретному корпусу источников, я выбрала сквозную специализацию «информационные технологии в архивах», поделившись при очередной встрече с Евгением Васильевичем этим непростым решением. Евгений Васильевич выбор одобрил, но сказал с замечательной улыбкой, чтобы я не забывала, что «компьютер- это могильщик архивного дела». Ироничная сильная формулировка запомнилась навсегда.

Возвращаясь к этому разговору, я постепенно поняла, что, будучи крупнейшим теоретиком архивоведения, Евгений Васильевич раньше многих увидел опасность подмены методологии архивной науки «автоматизированными», современными техникой и методикой, закреплявшими в новых программных продуктах ошибочные методические решения, вроде «серии-склада W» во французских департаментских архивах. Хорошо зная зарубежный опыт, профессор Старостин, сохранял, в отличие от переживавших его как ежедневную профессиональную данность иностранных коллег, методическую дистанцию его восприятия, всегда соотнося конкретные решения архивной власти любой страны с лучшим в мировой теории и методике, которое он каким-то чудом держал в своей гордо посаженной и независимо мыслящей голове. Никогда не рассматривая реформы архивной отрасли как внешнюю и неизбежную для профессии данность, он учил нас в своих лекциях и статьях, и даже в случайных разговорах, смотреть на происходящее в профессии сквозь «магический кристалл» опыта и теории. Наблюдая за некоторыми дискуссиями о методических новшествах, многие с интересом ждали, что профессор Старостин скажет, где и когда это «новшество» уже было введено и чем все закончилось. В его оценке очередной «методический прорыв» не обесценивался, но обретал свое скромное и заслуженное место в многовековой истории архивоведения.

Периодически общаясь с Евгением Васильевичем на различные франко-русские и архивные темы, я (с 16 лет убежденный военный историк и краевед) почувствовала, что меня действительно «затягивают» те статьи по теории и истории архивного дела, которые он мне советовал читать или переводить. Причем, если из «иностранных» текстов Евгений Васильевич выбирал для интересующихся только самые важные, то, наставляя в чтении российских авторов, всегда советовал читать всю полемику по конкретному вопросу, особенно настаивая и на тех, кто спорил лично с ним. Евгений Васильевич никогда не говорил «в моем учебнике» или «в моей статье», если ему приходилось для ответа на вопрос рекомендовать свои работы, он называл их всегда в последнюю очередь: «Посмотрите по этому поводу статьи Козлова, Гельман-Виноградова, Старостина»...Его интеллигентность не позволяла ему занимать своей персоной пространство чьих-то мыслей сверх необходимого для дел минимума. Никогда и ни на что не жалуясь, даже не нехватку времени, он всегда находил и время, и душу для своих учеников.

Для многих стала настоящим открытием созданная Евгением Васильевичем научная дисциплина «архивология». Неудивительно, что создатель этой дисциплины, изучающей закономерности комплектования, оказался увлеченным коллекционером таких эфемерных источников, как листовки. Если во Франции, возвращаясь из Школы Хартий или из Национального архива, Евгений Васильевич встречал демонстрацию, он «принимал в ней участие» до тех пор, пока не удавалось получить несколько экземпляров разных листовок. С особенным удовольствием он демонстрировал желающим листовки и ныне существующих французских анархистов, также принесенные непосредственно с манифестации. Маленький и щупленький студент-анархист был очень доволен, когда превосходивший его на несколько голов Евгений Васильевич предложил помочь нести транспарант. Бережно открепленный в конце манифестации от тяжелого деревянного каркаса этот бунтарский текст стал одним из лучших экземпляров коллекции, собранной моим учителем.

Читая по его советам, я убедилась, что заниматься историей той отрасли, в которой будешь работать чрезвычайно интересно и полезно. И все-таки меня иногда мучила совесть, напоминая, что белые пятна военной истории – это ненаписанные имена на обелисках, а уйти в теорию можно и преодолев общую беду забвения. Этими мучительными сомнениями я и поделилась на третьем курсе с Евгением Васильевичем. «Это совершенно нормальный дрейф, - успокоил он меня, - я тоже сначала считал себя только историком, даже написал кандидатскую о Кропоткине, а потом меня затянули эти якобы скучные архивные проблемы». Не помню дословно, но еще он добавил, что, работая по специальности нельзя пренебрегать теорией той науки, которую применяешь на практике, и что никакая архивная теория не помешала ему найти то место, где в 1942 г. подо Ржевом погиб его отец.

Таким образом, в первый, но далеко не в последний раз, Евгений Васильевич помог мне решить личный, хотя вроде бы и «рабочий» с виду вопрос. Думаю, что многие, поступавшие в институт как «будущие историки» совершили под его доброжелательным руководством дрейф в архивоведение, в котором он находил и показывал другим и злободневные проблемы (чего стоят дискуссии о рассекречивании или реституции) и теоретические глубины. Мне посчастливилось знать нескольких его старших учеников – все они «Архивисты» с большой буквы, имеющие и теоретические познания, и профессиональные убеждения, за которые они готовы бороться.

Признанный глава профессорской фронды, он на посту заведующего кафедрой и Директора ИАИ сделал все, чтобы сохранить самобытность института, не дать разорвать его живую ткань на механически выкроенные факультеты с модными названиями. Будучи чуждым всякой аппаратной игре, он с редкими в современной интеллигенции смелостью и достоинством отстаивал традицию своей Альма-Матер, он был душой и вождем «архивной оппозиции», защитником сложившейся в стенах института школы и сторонником сохранения за ним древнего здания на Никольской. С его слов знаю, что в разгар дебатов о «выселении» Института к Е.В. Старостину, директору ИАИ, пришла на прием дама, занимавшая очень высокий пост в Московской мэрии. Дама мечтала, чтобы ее чадо училось в этом престижном ВУЗе и, чтобы обеспечить ему это поступление, несмотря на средние его знания, была готова «помочь» в решении проблемы с собственностью на здания на Никольской. «Мне это очень просто сделать: печать, подпись и здание, например, на Никольской 15 окажется хоть в собственности Института, хоть в Вашей личной собственности», - предлагала профессору Старостину чиновница. Кто бы этим не соблазнился, когда еще только год назад студенты были готовы стоять живой цепью, лишь бы отстоять свое здание? Когда в общежитии на Янгеля до поздней ночи шли споры о том «как спасти Теремок», и будущая правозащитница, пылкая Галя Кожевникова восклицала мечтательно: «Господи, заработать бы денег, выкупить бы Институт, отдать бы его Старостину и сказать: « Вот тебе Институт, дорогой Евгений Васильевич, и делай с ним, что хочешь!». Это ее восклицание врезалось мне в память, так как оно показывает, до какой степени студенты болели за свой ВУЗ и, сколь безгранично доверяли они его Директору. А директор проявил мудрость, на которую мало кто был бы способен в этой ситуации: не соблазнился поддельными документами на собственность. На мое недоумение о причинах такого решения, Евгений Васильевич ответил: «Этого нельзя было делать. Я бы подвел Институт, вылетел бы из него, и тогда уже ничего для него сделать бы не смог». В результате, юридическая коллизия со зданиями МГИАИ все еще решается в рамках законности, дамоклов меч изгнания из родных стен все еще висит над Институтом.

Чувство ответственности за всякое взятое на себя дело, за учеников и подчиненных, было одной из ярких черт характера Евгения Васильевича. Не только его ученики, но и ученики его оппонентов и противников признавали, что «Старостин своих не бросит и всегда прикроет». Причем это прикрытие никогда не имело форму протаскивания слабых работ или кандидатур. Но те, кому знаком стиль аппаратных игр перестроечных и постперестроечных интриг в сфере образования, без объяснений поймут, каким редким подарком для своих подчиненных и учеников был принципиальный, несовременно порядочный, умеющий вовремя использовать и свое обаяние, и железную логику, и красноречие, руководитель. Так последовательно и спокойно противостоять бездушной административной машине, унизительным проверкам и бесконечному хамству мелких клерков умел только он.

Теперь кажется, что неслучайно за спиной директора в его кабинете висела удивительная картина его собственной работы – протопоп Аввакум, смотрящий пристально сквозь окно охваченного пламенем сруба. Когда, не зная еще о увлечении директора ИАИ живописью, я решилась спросить, чья эта интересная и многозначительная работа, Евгений Васильевич, кажется, смутился, поправил очки, посмотрел на очередной французский текст, который он мне только что растолковал, и сказал как-то задумчиво, что это он написал.

На заседаниях ученого совета ИАИ, куда я была допущена в качестве представителя студентов в 1996-1998 гг., решалось тогда будущее Института, его целостность. Оппонентам «профессорской Фронды» не всегда удавалось сохранить спокойствие, а Евгений Васильевич был не только лаконичен, логичен, саркастичен и беспощаден к зачастую слабым аргументам, но и ..предельно вежлив в отношении их авторов. И при всей этой вежливости, никакая формальность не мешала ему действовать в соответствии со своими убеждениями.

Долго дебатировался вопрос о выделении часов на изучение экологии, истории науки и техники, менеджмента и других предметов с «общеуниверситетских» кафедр, за счет сокращения часов на архивные дисциплины. Преподаватели архивных дисциплин возражали, «Миуссы» настаивали, студенты собирались писать петицию. Когда оппоненты из РГГУ стали апеллировать к «подготовке специалистов» и «интересам студентов» мне пришлось взять слово и сказать, что студенты, собирающиеся работать по специальности и идти в аспирантуру, не жаждут изучать новомодные дисциплины, но хотели бы получить классическую подготовку. В ответ прозвучало, что « вытащили выступать одну доярку, которая Пастернака не читала, но знает, что он плохой», и поэтому высказанное мной от имени большинства студентов значения не имеет. Наверное, сидевший впереди Евгений Васильевич понял, как сложно, будучи на четвертом курсе, выслушивать такие слова от первых лиц ВУЗа. И прямо во время гневной филиппики про «доярку» молча встал, подошел к предпоследнему ряду, где я сидела, пожал мне руку и, сказав «молодец», вернулся на свое место. Для меня это не только огромная поддержка и яркое воспоминание, но и запомнившийся на всю жизнь урок отношения к соратникам, пусть даже маленьким и вполне заменимым другими.

С уходом профессора Старостина с поста директора ИАИ Фронда получила серьезный удар, но он остался ее вождем. И если бы его моральный авторитет не был бы столь огромен, что говорить о том, что он вырос, было бы неуместно, можно было бы прибегнуть и к этому выражению. Во всяком случае, те, кто ценил историю Института и верил в его будущее, еще теснее сплотились вокруг него. Помню, что и студенты тяжело переживали эту ситуацию и при всякой возможности уверяли заверяя Евгения Васильевича, что для них он только и есть «настоящий», выбранный директор. Евгений Васильевич эти разговоры старался быстро свернуть и  даже как-то сказал, что с него просто «свалилось ярмо» и он будет рад спокойно посвятить освободившееся время научной работе.

Удивительно теплые дружеские отношения связывали Евгения Васильевича с Шарлем Кечкемети. У них было много общего: «советское» архивное образование, опыт жизни в социалистическом лагере, удивительно ясное знание того, какие понятия и теории являются двигателями, а какие – тормозами для архивной науки и практики. Многим ученикам моего «младшего» поколения было сложно воспринять их разговоры, при которых мы присутствовали: мэтры понимали друг друга с полуслова, обмен мнениями напоминал стремительный теннисный матч , и мы потом еще долго по крупицам, из-за нехватки времени нашего учителя, выясняли «а что Вы хотели сказать, когда» и «а что имел в виду, Кечкемети, говоря о…». Постепенно, из ответов и из чтения статей вырастал смысл их диалога, способного стать костяком серии монографий. Несколько проще было присутствующим ученикам, когда они вспоминали и сравнивали свое «африканское прошлое» - газик, переехавший через неторопливого удава, ничуть ему не повредив, полюдизм, страсть аборигенов к футболу и сравнительное их равнодушие к письменным источникам.

Евгений Васильевич был удивительным рассказчиком: то, что в лекциях было критической манерой изложения материала, превращалось в «частном» рассказе в тонкий юмор и умение передать суть людей и событий. Говоря даже о грустных и тяжелых вещах, он сохранял чеканные формулировки, свидетельствовавшие о аналитической работе ума вопреки всем обстоятельствам, и – самоиронию, некоторую отстраненность по отношению к себе, как к рассказчику и герою описываемого события.

С нетерпением многие из нашего курса дожидались, когда же начнутся интереснейшие лекции по «зарубежному архивоведению», которые читал Е.В. Старостин.

Он передавал нам не только свои неисчерпаемые знания, но и свое чувство ответственности за судьбу архивной отрасли в нашей стране и в мире. Он был лично знаком, как с ведущими мировыми теоретиками архивного дела, так и с крупнейшими государственными архивами ведущих мировых держав и многих стран на всех континентах. В шутку сказанное им «архив – он и в Африке архив», я всегда использую, объясняя, почему возможно и интересно работать по российским методикам во Франции.

Действительно, французское архивоведение было одной из наиболее интересных для Евгения Васильевича тем. Любя Францию и прекрасно зная историю этой страны и ее архивов, он всегда был внутренне совершенно свободен от захватившего многих в 1990е восхищения «западными» моделями. Помимо обширных теоретических и фактических знаний, на своих лекциях он передавал нам умение «не сотворить себе кумира» из какого либо понятия, учреждения, деятеля или процесса. В его изложении нам открывался сложный и многогранный мир профессии, в которой, несмотря на весь ее формализм, мышление при помощи простейших моделей было не нужным. Его манера объяснять сложное без упрощений отражала, мне кажется, присущее ему уважение к разным точкам зрения и культурам. Его лекции были уроком потрясающего умения понимать и уважать ценности других, не ставя при этом под сомнение свои ценности и традиции. Далеко за пределами профессии, в непростой эмигрантской жизни его позиция остается для меня маяком.

Дрейфуя в сторону архивоведения и осознавая скудость своих юридических познаний, я поступила в 1996 г. на юридическое отделение Французского университетского колледжа при МГУ. Картезианское и формальное французское образование не предполагало никакого научного руководства итоговыми работами на степень магистра. Поэтому моей сравнительно-исторической работой по регламентации доступа к архивам в России и во Франции в ХХ в. руководил по существу и без того занятый сверх меры Евгений Васильевич. Причем зарплату за руководство получал отнюдь не по нашим ставкам в далекой Франции некий юрист, сказавший при нашей единственной встрече: «мне все равно, что Вы напишете в магистерской работе, главное, чтобы там было, помимо введения и заключения, две части, в каждой по два раздела и размер всех частей был бы одинаков». Совсем иным было добровольное научное руководство Евгения Васильевича: с проверкой плана работы, со звонками в библиотеку Росархива и СИФ ВНИИДАДа для облегчения доступа к немногочисленным французским источникам, с обсуждением первых выводов и непонятных терминов. Однажды я даже пропустила его лекцию по Французской революции, чтобы написать очередной отрывок магистерской работы. Мне до сих пор неловко за этот прогул, хотя я и подошла к Евгению Васильевичу после лекции со всем сделанным за ее время. Он никогда не проверял, кто и с какой частотой ходит на его лекции, поэтому и меня извинил. Разумеется, что в традиционном для Франции «списке благодарностей» в начале магистерской работы первым стояло имя профессора Старостина.

Никогда не жалея своего времени для других, Евгений Васильевич очень бережно относился ко времени коллег и учеников: он зачел магистерскую работу на французском, как вступительную для аспирантуры, избавив меня от мучительного перевода своего собственного текста на русский.

Стиль научного руководства Евгения Васильевича стал для меня настоящим стимулом в работе. Не ограничивая на первоначальном этапе робких попыток полета ученической мысли, он всегда был готов помочь методическим советом и источником для разработки конкретной проблемы. Закономерно я начала «тонуть» в обширном французском материале, который мне поставляла и работа по специальности, и чтение, и участие в профессиональных объединениях. И совет профессора Старостина «не разбрасываться», а отбирать только самые яркие случаи и самые интересные вопросы стал настоящим спасательным кругом. «Хотя я сам разбрасываюсь», - осторожно признал мой научный руководитель, положив очки на рукопись статьи о Кропоткине, которая соседствовала на его столе в день этого разговора с планом моей работы.

Написание диссертации по теории и практике французского архивоведения растянулось из- за рождения ребенка на семь лет, вместо трех, но ни разу я не услышала ни единого упрека от моего научного руководителя.

В 2003 г. Евгения Васильевича пригласили читать лекции в Школу Хартий и мы дважды встретились: в Национальном архиве, в Павильоне Рогана, гдя я разбирала фонд создателя французской системы социальной защиты Пьера Лярока. В обеденный перерыв я бегом пролетела вокруг архивного городка и увидела на фоне особняков и квадратно постриженных растений внутреннего двора дворца Субиз как всегда элегантного профессора Старостина с большой сумкой в руках. Едва поздоровавшись, он спросил : «Вика, вы просили привезти горчицу, я взял 7 килограмм, этого хватит?». Горчица была действительно крайне нужна- дочка болела, а детских горчичников во Франции не было и делать их приходилось домашним способом. Этих горчичников моей дочери хватило на все ее детские простуды. Кроме горчицы, в сумке были подарки всей нашей семье, переживавшей тогда непростые времена.

До сих пор помню, как мне было приятно показывать Евгению Васильевичу «свой» фонд, и различные схемы его классификации, в маленьком зале, где стекла на высоких окнах дребезжали от осеннего ветра, и где, просматривая дела военного периода, он одобрил план важной для меня статьи.

Евгений Васильевич не пожалел времени доехать до моего неблизкого пригорода, чтобы посмотреть на затормозившую написание диссертации маленькую девочку и подарить ей чудесную плюшевую обезьянку с грустной мордочкой. Вообще моя дочь заняла какое-то свое место в наших отношениях учителя и ученицы: ей Евгений Васильевич дарил игрушки, которые она любит и теперь хранит в память о нем, с ней он серьезно разговаривал, как с живым свидетелем и участником образовательного процесса во французской школе, для нее он рисовал сказочных персонажей, пока мы обсуждали вопросы моей защиты. Когда парижские встречи планировались между коллегами и без семей, моя дочка не на шутку обижалась, что ее «не берут с собой к Евгению Васильевичу». А его уход стал для нее первой серьезной потерей.

После рождения дочери я появлялась в Москве крайне редко, и множество переговоров и сложных бумажных формальностей, связанных с моей защитой, взял на себя мой научный руководитель. Дело не только в том, что это не входило в его обязанности, но и в том, что до сих пор непонятно, как это вписывалось в его до предела загруженный график. Без его добровольной, бескорыстной и стопроцентно эффективной дружеской помощи моя диссертация так бы и осталась стопкой черновиков на подоконнике французской квартиры.

Оглядываясь назад, понимаю, каким богатством на всю жизнь стала эта затянувшаяся работа под его руководством, возможность видеть его общение с Александром Давыдовичем Степанским, Виктором Александровичем Муравьевым, Ольгой Михайловной Медушевской.

Защита состоялось, но многое из этого дня я помню плохо. Хорошо помнится постоянное доброжелательное присутствие Евгения Васильевича рядом: пока я комментирую свои слайды, он одобрительно следит за мной, и, кажется, что-то шепотом объясняет сидящей рядом коллеге, когда комиссия уходит считать загадочные шары, он говорит мне: «Не переживай. Все белые – твои, а все черные – обычно, научному руководителю». Поняв на банкете, что я от пережитых волнений не могу ни есть, ни говорить, он поднимает первый свой тост… за мою маму, чем несказанно трогает нас с братом.

В один из его последних приездов в Париж мы договорились с Евгением Васильевичем встретиться на бульваре Сен-Мишель и попали в самую гущу студенческой демонстрации, шумной и скорее буйной, чем веселой, несмотря на отцепление из полиции и республиканской роты безопасности. Разглядев, что в центре потока раздают листовки против реформы высшей школы, Евгений Васильевич рискнул нырнуть в этот водоворот, предварительно наказав мне крепко держать его за руку. Толпа не считала нас своей частью, но расступалась перед его решительностью, а я, болтаясь у него в фарватере, понимала, что одна в это месиво из пьяной молодежи ни за что не полезла бы. Пару раз толпа выносила нас на начинавшуюся драку, но все обошлось, и с несколькими листовками в руках мы оказались в оглушающем тишиной переулке. Мне казалось, что приключение могло закончиться хуже, а Евгений Васильевич сказал, что пьяная молодежь это грустно, а не страшно. И добавил, что он еще сохранил спортивную форму, кратко упомянув о следующем случае, о котором мне хочется рассказать. В одну из поездок на дачу Евгению Васильевичу случилось оказаться в очереди на бензозаправке жарким летним днем. Один из нетерпеливых водителей выскочил из машины и начал в непечатных выражениях требовать исключительных прав. Ясно, что никто ему не уступал, но никто и не пробовал прекратить поток сквернословия, лившийся в открытые окна машин. Подозреваю, что Евгений Васильевич не был самым молодым водителем в этой очереди, но он был единственным из невольных слушателей, задавшимся врезавшимся мне в память вопросом: «Почему я должен был это слушать и позволять, чтобы это слушали женщины и дети?». Профессор вышел из машины и попросил распоясавшегося типа замолчать, на что тот, конечно, не согласился, за что и был уложен на бетон автостоянки одним ударом.

«Пришлось ему врезать», - сказал Евгений Васильевич, и только спросив, что было дальше я узнала, что «дружки этого типа вышли из машины, подобрали его, усадили на заднее сиденье и уехали». «А если бы они стволы достали?» - спросила я, удивившись, как это очевидная эта возможность его не остановила. «Вряд ли, - спокойно возразил Евгений Васильевич, - да и не успели бы, - и спросил, пристально глянув мне в глаза – Вика, Вы боитесь за меня что ли?»

Пришлось признаться, что боюсь. И узнавая о таких ситуациях от свидетелей, и наблюдая, как он не боится наживать себе врагов, отстаивая позиции, и как без раздумий защищает друзей, не думая о последствиях для себя. Попытаться в который раз попросить его не рисковать собой, потому что за ним «семья и школа» - близкие, ученики, друзья, которым будет очень плохо, если его взгляды на жизнь навлекут на него какое-то несчастье? Пытались говорить об этом многие, и много раз, и я опять рискнула. Но, как и раньше, Евгений Васильевич решительно сменил тему: «Ничего, ни-че-го, - подчеркнул он, - со мной не случиться. Не берите в голову…»

Его несовременная порядочность восхищала многих, но и систематически наживала ему недоброжелателей, вовлекала в непростые ситуации. Мы боялись за нашего учителя, но снова и снова радовались, что он вышел сам и вывел кафедру из очередного сложного виража, радовались, постепенно начиная верить, что с ним и в правду «ничего не случится». Такая детская вера, что кто-то «будет всегда и может все» бывает только в родителей и в учителей.

Действительно, к Евгению Васильевичу можно было прийти с любой жизненной и методической проблемой, и его добрый и мудрый совет пригождался потом еще во многих подобных ситуациях. Его всегда интересовало, с какими проблемами и новшествами имеют дело на работе его «сидящие на фондах»; со многими учениками он обменивался информацией об интересных статьях, но все мы в силу занятости считали нормальным, не успевать их быстро прочитывать. И только он один, говоря о советском времени, когда опубликовать статью было сложнее, но и отбор материала был сверхстрогим, сказал однажды с некоторым сожалением: «Все мы сейчас много пишем, но почти друг друга не читаем». Хотя, уверена, что к нему это замечание относилось меньше всего.

И несмотря на непреходящую боль утраты, я понимаю, что наше общение не прекратилось. Просто, в этом общении уже не произойдет ничего нового. Его строгий и добрый голос звучит в моей памяти часто, и его поступки вросли в мою судьбу так, что стали настоящими «рулевыми механизмами», и тяжелая телега моих планов и обязанностей со скрипом (как мне далеко до него!) поворачивается иначе, чем я хочу только потому, что «мой научный так не поступил бы». И я стараюсь идти по дороге жизни туда, куда, как мне кажется, он указал бы, и не пытаюсь привыкнуть к мысли, что нельзя обратиться к нему за новым советом и что надо обходиться теми уроками, которые он успел дать всем нам на этом непростом пути. Спасибо Вам за эти уроки, дорогой Евгений Васильевич.

Виктория Прозорова